– Конечно, считаю, но при чем… – сказала она, уже догадываясь, куда клонит Чакрабон.
– А при том, сестра милосердия Екатерина Лесницкая, что я своей властью перенаграждаю вас. С этой минуты считайте, что вы получили орден святого Станислава по уходу за ранеными, побывавшими в бою под Сандепу, орден святого Георгия за храбрость и помощь раненым при отступлении армии под Мукденом и орден святой Анны за постоянный и самоотверженный уход за ранеными на протяжении полугода.
Лек говорил торжественно, без тени улыбки, и хотя оба понимали, что это не что иное, как игра, Катя с этих минут стала спокойнее относиться к своим наградам, не хвастая ими, но и не скрывая, если кто-нибудь спрашивал.
Каждый раз, рассказывая о войне, она старалась уловить, правильно ли Чакрабон понимает то, что она увидела и прочувствовала. Обычно убеждалась – правильно. Одной только темы не касалась она – всего, что связано было с Савельевым.
Как-то Лек спросил:
– А что тот врач, Зоин жених?
Катино сердце больно заныло, ухнуло куда-то в пустоту.
– Да не жених он вовсе. Пропал без вести. Погиб? Попал в плен? Никто не знает.
Видя, что упоминание о враче надолго опечалил ее, Чакрабон никогда больше не заговаривал о нем.
Стояли последние ясные осенние дни. Катя, как договорились, ждала Ивана, прогуливаясь по аллеям Летнего сада. Солнце празднично сияло на позолоченных завитках ограды. Она подумала: «Золото ограды почти сливается с золотом листвы. – И тут же без всякой связи с предыдущим: – Лек же меня приручает!» Только на долю секунды эта мысль вызвала холодок неприязни. А потом: «Ну и что? Да, приручает. Он же из самых лучших чувств (чуть не вырвалось – „любя“). И кроме того, я сама иду навстречу. И хочу приручиться. Нет, это совсем не то, неподвластное разуму, что охватывало, когда думалось о Сергее. Нет смятения. Но зато есть доброта, спокойствие, радость от прикосновений и, самое главное, ощущение необходимости и надежности. Защищенности, что ли? Кажется, ничто плохое невозможно, когда рядом Лек. И удивительно: как он улавливает смену настроения! Не успеет прийти в голову что-нибудь грустное, как он сразу спрашивает: „Что случилось? Не надо думать о плохом. Все будет хорошо“. Или так уж на моем лице все написано? Но другие же не замечают. Или просто им нет дела до меня?»
– Катюша, ты что, родного брата не признаешь?
– Ох, извини, Иван, задумалась. Здравствуй!
Он поцеловал ее в щеку, пахнущую «Лориганом».
– Как живешь, малышка?
– Вот именно, как малышка: ем, сплю, гуляю. Начинаю скучать. Может, серьезно подготовиться и поступить на Высшие женские курсы? Или посвятить себя музыке? Не знаю. Определенного желания нет, и в то же время завидую людям, которые занимаются предопределенной работой.
– Тут вряд ли кто поможет. Постарайся сама прислушаться к себе. Но чтобы не скучала… У меня есть знакомый. Он посещает любительскую театральную студию. Там немного людей, с два десятка. Сейчас они решили ставить пьесу Ростана «Сирано де Бержерак», и им не хватает девушки на какую-то роль. Может, попробуешь? Мордашка вроде симпатичная. Носик вот чаще вниз смотрит, чем вверх, но это военный трофей. А вообще ты у меня веселый человечек, правда?
– Правда. Но что за автор? Я слышала это имя вскользь…
– Пьеса с успехом шла по всем крупным театрам Европы. Я тебе принесу текст. Почитай, подумай. Только не медли, а то займут твое второстепенное место какой-нибудь третьестепенной мордашкой.
Театр… Вот уж никогда не думалось. Наверное, оттого, что не было потребности в аплодисментах и превознесениях. Но два подобия театра были в Катином детстве. Один – летом в Хижняках, когда для занавеса снимались кремовые шелковые шторы из зала и ими завешивался вход на просторную сцену-веранду. Вокруг крыльца размещался партер для родных и гостей – кресла, шезлонги; дальше амфитеатр для дворни и галерка для крестьян, но их мало было в разгар полевых работ. Старшие кузины читали французские стихи, пели «Жаворонка», закатывая глаза от старания, а потом показывали сказку про сестрицу Аленушку и братца Иванушку. Тут доходил черед до семилетней Кати. Ей предстояло жалостно просить золотоволосую Асю разрешить испить водицы из заколдованного озерка. Катюша умоляюще складывала ладошки, и слезы набегали на глаза…
Другой театр, подаренный ей в третьем классе гимназии, носил более творческие черты, хотя был всего-навсего игрушкой. Раскладной, в яркой коробке. На стенках – сменяющиеся лаковые картинки декораций. Картонная сцена отделялась синим муаровым занавесом, который поднимался, накручиваясь на верхний валик. Декорации и фигурки актеров можно было передвигать как шахматы.
Сначала она играла с Сонечкой Гольдер, но Кате все время казалось, что Сонечка не туда передвигает своих актеров и говорит за них как-то не по-настоящему, а когда увлекалась сама, «входила в образ», и слезы звенели в голосе Джульетты, она вдруг натыкалась на умненько-ироничный взгляд отличницы, делалось неловко, и вскоре Катя перестала приглашать Соню в игру. Сама была каждым персонажем по очереди. Она видела всю сцену сразу, импровизировала на ходу – была прежде всего режиссером. И тогда еще смутно появлялись мысли о том, что вряд ли смогла бы она быть хорошей актрисой. Тут нагромождалось многое. Перевоплотиться и стать на время Джульеттой, Людмилой, Офелией она могла бы легко, поддаваясь потоку чужих обстоятельств, переживая глубоко, до самозабвения, их несчастья и радости. Но становиться хоть на час несимпатичным, нехорошим человеком? Здесь восставала вся Катина сущность. И потом, если бы каждый актер играл как хотел, лишь бы искренне, а не постановщик расставлял их по сцене и указывал, куда надо двигаться и каким тоном говорить. Тут уже противилось врожденное чувство независимости. А если добавить, что к третьему спектаклю наверняка наскучило бы говорить одни и те же слова, передвигаться по утвержденной схеме, да еще отсутствие честолюбия… Что ж говорить про театр…