Зоя на минутку присела перед дорогой, потом, резко поднявшись, встряхнула головой, словно освобождаясь от всего несчастливого, что было в этом городе, подошла к Кате, чмокнула ее в теплую щеку.
– Бог с тобой! Будь удачливее меня.
У Кати на языке вертелись какие-то плоские фразы вроде: «Ты еще молода. И у тебя еще все образуется» Но зачем? И она произнесла только:
– Счастливого пути. Прощай!..
Она смотрела в окно, как проехала Зоя, не оглядываясь на дом, где были прожиты три месяца, слушала удаляющийся цокот копыт по промерзшей земле и удивлялась самой себе: «Я же не верю, что он погиб, именно поэтому так спокойно слушала Зою. Но почему я ей этого не сказала? Не посоветовала остаться и уточнить все? Проверить списки, спросить не одного, а нескольких свидетелей? Я, наверное, нехороший человек. Эгоистка. Сразу подумала: пускай она уезжает, а я его сама буду искать, и – кто знает? – может, отыщется, пусть раненый… Даже лучше: я его выхожу. Но это же нечестно! Всегда старалась поступать по справедливости… А почему нечестно? Раз уж она его так любит, то пусть бы сама подумала и поискала. Но все равно для себя самой не очень честно». Но что было теперь делать? Документы на отъезд у Зои были оформлены еще вчера. Да и не осталась бы она. А поезд сейчас уже отходит…
Катя окинула взглядом опустевшую комнату: стены, непривычно белые без полотен с цветами и птицами, кровать, неприкаянно чернеющую пружинной сеткой. Даже отсутствие ширмы, вначале воспринимаемой почти как оскорбление, сейчас ощущалось утратой. Катя сложила оголенные бамбуковые перекладины и вынесла их в коридор: может, пригодятся кому-нибудь.
Следующим утром на кухне, где она помогала разливать по мискам жидкую пшенку, ее разыскал Степан Петрович. Он с такой живостью подскочил к ней, чтобы погладить по голове – неужто живая? – заглянуть в глаза – все в порядке? – что Катя от неожиданности плеснула ему на мундир желтую кашу.
– Ох, чепуха все это, – отмахнулся он от ее попыток извиниться, стирая мокрой тряпкой ошметки пшенки. – Как ты добралась?
После сумбурных рассказов и сравнений выяснилось, что происходило с ними одно и то же. Только вместо Ильи Степан Петрович взял в экипаж помощником сноровистого и спокойного солдатика да прямо ночью в набитой людьми фанзе пришлось делать операцию, извлекать осколки.
– А я не знала, куда линейку девать, и оставила ее в госпитале, а медикаменты все использовала.
– Ну и молодец, хоть с толком истратила, не японцам достались. А линейка? Что ж… в одном госпитале или в другом – неважно. Я уже отчитался, что она потеряна при отступлении. Теперь все будет списываться на отступление. Бежали без оглядки, как французы в двенадцатом. Уже и не стрелял никто, а бежали, давили, гибли. Ходит по рукам чей-то стишок в ритме «Бородина». Читала? Нет? Длинный, но конец сейчас вспомню.
Он потер переносицу и выразительно, но тихо, чтобы не услышало начальство – крамола! – продекламировал:
Так мы узнали в заключенье,
В чем скрыта прелесть отступленья…
И право, легче, брат.
Идти вперед, ломясь стеной,
И поплатиться головой,
Чем пятиться назад…
– Степан Петрович, а как можно узнать, погиб или нет человек… врач? Он раньше у нас работал, потом был переведен в полевой госпиталь и, говорят, погиб. Но только говорят…
– Как фамилия? Может, я встречал?
– Савельев. Сергей Матвеевич.
– Фамилия знакома. – Степан Петрович задумался. – Нет, последнее время не слышал. Это раньше кто-то из коллег говорил, что есть такой способный хирург. Но попробовать установить можно…
Раненых постепенно вывозили. Работы с каждым днем становилось меньше. Едва освободившись, Катя начала ходить по инстанциям, выясняя хоть что-нибудь о возможной гибели или ранении, разыскивая свидетелей, пытаясь найти хоть какую-либо зацепочку. Безуспешно! Утешало лишь то, что в списках убитых фамилии Савельева не значилось. Но огорчало, что среди раненых его тоже не было. Некоторые служащие равнодушно перелистывали бумажки и устало бросали: «Нет!» – некоторые придирчиво выспрашивали, кто он ей, прежде чем достать нужную папку. «Никто… коллега, – проговаривала она наспех придуманную легенду. – Он при отъезде вещи у нас оставил. Не знаем, или родным отсылать, или его дожидаться?» В ответ следовало безразличное пожатие плечами: «Как хотите!»
Тем временем потеплело. Коричневые мохнатые гусеницы тополиных соцветий падали под ноги, и Катя машинально переступала через них, чтобы не раздавить. Деревья сначала укутала желто-зеленая дымка пробивающейся листвы. Еще неделя, и в их тени уже можно будет укрыться от по-летнему жаркого солнца. Жалко, мало деревьев в Харбине.
К маю стало ясно, что ожидание и поиски бесполезны.
Неужели чьи-то жадные руки трясущимися от радости пальцами переводили стрелки швейцарских савельевских часов, удивляясь странному времени, ими отсчитываемому?
Весна обещала спокойствие. Согнутые фигурки китайцев копошились на полях: соломенные островерхие шляпы, синие бумажные штаны, закатанные до колен, соломенные башмаки. Восстанавливались разрушенные кумирни; разоренные деревни обретали хозяев; камешек складывался с камешком, и жизнь потихоньку входила в прежнее русло, как Сунгари после половодья. Минул третий месяц, как отгремел последний артиллерийский залп, а мир подписан не был. Японцы, тоже обескровленные изнурительной войной, вовсе не собирались наступать. Неопределенность и двусмысленность положения тягостно отражались на всех: «Что ж правительства тянут?» Не спокойствие, а только жадное ожидание его освещало бездеятельность харбинской весны. Скорее бы домой, к родным, к мирному делу, к своим лесам и пашням… Переполненные поезда один за другим уезжали с вокзала к Сибири, но очередь до госпиталя никак не доходила, хотя раненые почти все были вывезены. Врачи сутками играли в карты и шахматы. Сестры милосердия слонялись без дела.